Том 3. Повести и рассказы - Страница 47


К оглавлению

47

За большим столом, прямо против двери, сидел сухощавый брюнет, лет сорока, в вицмундире со звездой. При появлении Орешникова, остановившегося у двери, он поднял голову и попросил молодого человека подойти.

Брюнет со звездой мягко и приветливо взглянул на видимо испуганного Орешникова, подал ему руку и проговорил с изысканной вежливостью:

— Вы — господин Орешников?

— Я, ваше превосходительство! — отвечал Орешников слегка дрогнувшим голосом, необыкновенно польщенный, что генерал подал ему руку.

— Кончили университет?

— Да-с.

— Это ваша статья сегодня в «Ласточке»?

— Моя-с.

— Я прочел ее с удовольствием. Очень недурно и бойко написано.

Орешников просто замер от восторга. Мог ли он ожидать такого внимания от директора департамента? Он весь вспыхнул до корней волос и взволнованно прошептал:

— Я несказанно счастлив, ваше превосходительство!

— Отчего это? — несколько удивленно спросил сухощавый брюнет со звездой.

— Оттого… оттого, что удостоился похвалы такого читателя, как ваше превосходительство!

По лицу его превосходительства пробежала тень. Он остановил пристальный и серьезный взгляд на молодом человеке. Но лицо Орешникова сияло так искренно и дышало таким неподдельным выражением восторга, умиления и преданности, что сухощавый брюнет снисходительно улыбнулся, протянул руку и сказал, что Орешников может идти.

В тот же день директор департамента осведомился у начальника отделения, хороший ли чиновник Орешников, и, получив утвердительный ответ, промолвил:

— Имейте его в виду, когда откроется вакансия столоначальника.

От директора Орешников пришел в отделение с самым равнодушным видом. Он рассказал обступившим его сослуживцам о своей беседе с генералом, в значительной степени преувеличив сказанные ему комплименты, и когда кто-то его поздравил, он небрежно ответил:

— Есть с чем!

А вечером, в одном литературном кружке, Орешников рассказывал, что «его генерал» сделал ему замечание за статью, но что ему «плевать» на это.

V

На Орешникове, как на чувствительном барометре, отражались все разнообразные оттенки веяний времени. Он был вернейшим указателем того, что думает, о чем говорит и что читает «улица» в данный момент.

Я встречался с Аркадием Николаевичем в те времена довольно часто — он доводился мне родственником — и не без любопытства наблюдал, с какою легкостью он менял свои мнения. Плохо знавшие Орешникова люди звали его «переметной сумой» и в этих быстрых переменах усматривали рассчитанную преднамеренность, но я всегда защищал своего родственника от этих нападок. Если бы была преднамеренность! Ее-то именно и не было. Он и сам не замечал, как с одинаковою стремительностью сегодня порицал то, что еще вчера хвалил, как-то инстинктивно, в силу стадности, приспособляясь к господствовавшим течениям. Вполне уверенный, что выражает собственные мнения, он повторял мнения газеты, которую читал. И — характерная черта русского человека! — повторяя с чужих слов иногда жестокие вещи и поступая подчас далеко не безупречно даже с точки зрения примитивной этики, Аркадий Николаевич во все фазисы своей жизни оставался все тем же добродушным, легкомысленным и веселым человеком, каким я знал его в молодости.

Года через три после нашего знакомства Орешников, сделавшийся столоначальником, отпустивший себе бакенбарды котлетами и переменивший фетр на цилиндр, все еще называл себя либералом, но о дальнейших реформах выражался уклончиво (нужно-де и с настоящими-то разобраться и их упорядочить!). Общество дам и барышень Аркадий Николаевич по-прежнему очень любил — недаром у него были такие пышные алые губы, — но уже не огорашивал слушательниц широкими горизонтами будущего, а больше напирал на эстетические идеалы, любил по весне декламировать «Шепот, робкое дыханье, трели соловья» и выражал боязнь, как бы занятия медициною (хотя он, по существу, ничего против них не имеет) не лишили женщину лучшего украшения — женственности. Статейки Орешников продолжал пописывать, но уже не столь резвые и с более ограниченным выбором тем: более о гессейнской мухе, о колорадском жучке или о попавшемся в растрате коллежском секретаре, на котором можно было излить гражданскую скорбь об «этих прискорбных случаях лихоимства». Насчет худощавого брюнета со звездой Аркадий Николаевич даже и за глаза не позволял себе отзываться непочтительно, а, напротив, говоря о директоре департамента, вдруг становился серьезным и солидным, словно бы отчасти и сам он нес тяготу и ответственность его положения.

Во время «сербского возбуждения» Орешников возбудился до того, что все свободное от службы время носился, как бешеный, по городу, собирал в конках вместе с зрелыми девами пожертвования, плакал и умилялся, заказывал хоругви, провожал добровольцев я везде так трещал о «славянской идее», что охрип. Но скоро пыл его прошел, и Орешников стал поругивать и «братушек», и добровольцев. Затем он с таким же азартом распинался за «братушек-болгар» и, когда объявлена была война, воспламенился таким воинственным духом, что хотел было поступить в юнкера, если бы только можно было не рисковать жизнью. Он требовал Константинополя и проливов, найдя внезапно, что без них жить никак невозможно, проливал слезы над героем русским солдатиком, возмущался недобросовестными интендантами и в то же время втайне завидовал непопавшимся счастливцам, нажившим на войне сумасшедшие деньги. Плевна заставила его приуныть, но не надолго. Успехи нашего оружия вновь окрылили Орешникова. Он снова носился с Константинополем к проливами, умилялся «братушками» и просился было к ним вице-губернатором, чтобы осчастливить их хорошим управлением, а себя хорошим содержанием. Однако это не удалось, и Орешников остался дома столоначальником.

47